Рассказ
Меня попросил приятель, который перебрался с семьёй в Америку, разыскать могилу его предка, похороненного ещё в тринадцатом году. Я обходил городское кладбище, рассматривая надписи на могильных плитах. Слух уловил тяжёлый, грудной рык. Я огляделся по сторонам, но ничего не приметил. Рык повторился, и в этот раз удалось ухватить, с какой стороны он доносился. Особо не раздумывая, я направился на возбудивший моё любопытство звук, поглядывая вокруг в поисках того, кто мог бы его издавать. Неожиданно рык раздался совсем близко. Справа от меня, наполовину скрытый небольшим постаментом, склонив голову почти к коленям, сидел крупный мужчина и содрогался всей спиной. Одним локтём он опирался на небольшой столик, на котором стояли начатая бутылка водки и гранёный стакан с налитой на треть прозрачной жидкостью. Я взял бутылку и подсел к нему, протягивая стакан. Скрывая слёзы, мужчина принял стакан не поднимая высоко головы, но я успел разглядеть его крупные, сосудистые глаза. Он стукнул стаканом по бутылке и залпом выпил.
– Фёдор Игнатьевич, – возвращая стакан, представился он и на меня посмотрели залитые слезами красные глаза.
– Юрий, – представился и я, плеснув себе немного алкоголя.
– Батя мой, – едва сдерживая новый приступ рыка, проговорил мужчина, по-своему истолковав мою медлительность.
– За светлую память о нём, – сказал я и выпил.
– Память… – с досадой проговорил Фёдор Игнатьевич и, схватив лежащий рядом свежесрубленный сук, переломил его пополам. – Посмотри, какая липа толстенная вырастает! Я вырубаю её, а она снова отрастает. В один год я каждый день приходил. Решил, буду рубать на ростке, но добьюсь своего и изведу. Пока ходил, не росла. Думал, всё, покончено. Прихожу на годовщину батю проведать, а она снова стоит. И когда только успевает силу набрать?
– Может, оставить, пусть растёт? – предположил я.
– Как же оставить? Она растёт прямо в изголовье.
С кладбища мы с Фёдором Игнатьевичем уходили вместе. Он слегка прихрамывал, но шёл бодро.
– Ты кем работаешь? – неожиданно поинтересовался мой новый знакомый.
– Я писатель.
– Писатель? – с недоверием переспросил Фёдор Игнатьевич и тут же схватил меня за плечи. – Хочешь, я тебе про своего батю расскажу?
– Расскажите, – согласился я выслушать ещё одну историю. Тем более, собеседник мой оказался запальчивым рассказчиком, говорил вкусно.
– Поехали ко мне, – переполняемый восторгом, предложил Фёдор Игнатьевич. – Я живу один. Супруга моя год как умерла. Дети живут отдельно. Гостей я не жду. Так что нам никто не помешает.
Мы устроились на кухне. Фёдор Игнатьевич насыпал в пузатый заварник чаю, залил кипятком, и накрыл полотенцем, вчетверо сложенным.
– Пусть заваривается, – подмигнул мне хозяин и, не откладывая, приступил к рассказу. – Мой батя всю войну прошёл. С самого первого дня. В феврале сорок пятого получили на него похоронку. Я тогда мальцом был. Мать только взглянула на этот жёлтый листик, как вкопанная замерла, глаза выпучила, тяжело задышала, а потом, вмиг стихла и говорит: «Жив. Забирай обратно», и вернула почтальону. Ещё соседка наша, Павлючиха, говорит: «Как бы, не тронулась». Э-эх! – Фёдор Игнатьевич с силой сжал кулаки. – Наши люди умеют поддержать. В общем, и, правда, в апреле получаем письмо. Детским таким почерком написано, приезжайте, ваш муж жив, только надо его забрать, сам не доедет. Мы всей семьёй поехали. Долго добирались. В какой город приехали, сказать не могу, врать не буду. Когда это было? Всего не упомнишь. Пятьдесят лет как отца нет, а он почти двенадцать пожил после войны. Хорошо помню, был это большой, объединённый госпиталь. Со всех фронтов туда свозили раненных. Встретили нас хорошо. Разместили при госпитале. Мать подметила и нам ребятишкам говорит: «Прямо не смотрят, всё исподлобья на нас поглядывают или искоса, навроде стыдятся за что-то». Нам-то ребятишкам всё равно. Мы встречи с батей ждём. Сестрички обходительные с нами, сахару надавили, а одна даже разрыдалась. Потом выяснили, она и писала письмо. Привели нас в палату. Глядим, батя лежит. Такой смирный, в потолок глядит. Мне тогда почему-то сразу показалось, какой-то он странный, может контуженный. Ещё про себя подумал, если малахольный стал, этого нам не хватало. У Серёги отец тоже вернулся с фронта тяжёло раненный, но у того на груди три медали, два ордена. Бригадиром его сделали. А этот лежит – ни гимнастёрки, ни орденов не видно, во всём белом. Думаю, что это за герой? Мысли у меня были такие. Даже не подозревал, всё куда хуже обстоит. Как сейчас помню – он лежал в самом дальнем углу палаты и улыбался, а взгляд светлый, светлый. Как будто не он раненный, – мы к нему раненные приехали. Через ряды коек пробираемся, мать нас вперёд подталкивает, а он глядит, улыбается и говорит матери моей, ну, своей жене: «Вам чего гражданочка?» Вроде не узнаёт или признать не хочет.
Мать к нему кинулась. Плачет. Медсёстры вокруг тоже плачут. Раненые недоумённо смотрят, плечами пожимают, переглядываются. Мамка ему: «Игнат, Игнатушка». Он снова в ответ: «Вам чего гражданочка? Вы ошиблись. Я не ваш Игнат».
Тут уже мы, дети давай плакать. Папка от нас отказывается. Вглядываемся, вроде похож, а вроде и нет. Я его только по фронтовой карточке помню. Он уходил на фронт, мне и трёх не было. Война людей добре меняет. Мать на груди у него лежит, жмётся к нему, а он даже не погладит её. Обидно мне за мать стало. Аж, возненавидел его!
Фёдор Игнатьевич умолк, обхватив лицо ладонями и скрежеща зубами и, с силой делая глоток за глотком. Уняв эмоции, он обтёр жменями глаза и продолжил:
– Нас притянула и хочет, чтобы он потрогал, чтобы таким образом вспомнил детей своих. Батя даже не пошевелился и всё твердит: «Нет у меня никаких детей». Она думала, наверно, контузией память отшибло. Руки его хватает, а не находит. Откинула одеяло, может прячет их и тут всё открылось. У бати не было ни рук, ни ног. Понимаешь, он всю войну сапёром был. Вот и подорвался на противотанковой мине. Это же надо было такому случиться перед самым концом войны! Всю войну без царапинки прошёл, а перед самым концом… В общем, похоронку поспешили выслать, а врачи взяли и сшили его на авось. Выживет – так тому и быть, а помрёт – война спишет. Только конечности пришлось ампутировать. Батя крепкий был, возьми и выжил. Мать давай ещё сильнее рыдать. Схватила батю и давай тискать, прижиматься к нему, а он всё твердит: «Гражданочка, вы ошиблись. Я не ваш супруг, – головой мотыляет, всем улыбается и всё твердит: «Люди добрые, это не моя жена. Не было у меня никогда жены. Ни жены, ни родителей, ни детей, сирота я».
Месяц мы жили в госпитале, а он всё твердил, нет у него жены, он не наш отец и не муж мамки нашей. Кто его только не уговаривал, чтобы признался, а он ни в какую. Мать столько слёз выплакала. Раненные уже начали его стыдить. Главврач на беседу забирал к себе в кабинет, а он на своём стоит и всё тут. Второй месяц пошёл. Деньги кончились. Нас с матерью трое приехало. Ещё домой возвращаться. Дорога дальняя. Уже мы, дети, стали сомневаться и матери говорить: «Может не он? Не хочет ехать, пусть остаётся!». Мать на своём стоит: «Наш батька. Домой все вместе поедем. Погодите чуток. Надо, чтобы обвыкся. Война никого не красит». Сама в платок прячет заплаканные глаза.
В один день главврач нас к себе приглашает. Привозят и батю.
«Ну, вот что Игнат Пантелеевич, – главврач говорит: – раз это не твоя семья, тогда, значит, выгоняю их из госпиталя. Кормить больше не стану. Но если твоя семья, то выделю денег на дорогу и на всех паёк дам». Мать снова давай рыдать. Едва на ногах стоит. Батю по волосам гладит, свои слёзы с его щёк вытирает. Ну, тут батя, уже сдался.
«Моя, – говорит, не удержался, давай плакать. – Зачем я тебе такой? Найдёшь мужика. Я ни к чему не способный. Ни ног, ни рук, какой с меня кормилец?»
Мать его на руки подхватила и давай тискать. Мы плачем. В общем, снарядили нас в дорогу. Всем госпиталем провожали. Главврач слово сдержал – выделил паёк, денег дал на дорогу. Люди скинулись, кто, чем мог. Посадили нас в полуторку и отвезли на вокзал.
Прибыли мы на нашу станцию, а до городка, в котором жили, ещё семь километров пешком. Подвод нет. Мы войсковым приехали. Не по расписанию машинист остановился, чтобы нас высадить. Никто ни кого не встречает. Мать батю на спину посадила, платком обвязала и пошли домой. Так и зажили.
– Заварился, – хозяин сделал паузу и пока переводил дыхание, разлил заварку по чашкам. Разговор складывался для него непростой, но видно было – он нуждался в том, чтобы рассказать кому-то всё накопившееся за эти годы. – Ты понимаешь, зачем я тебе рассказываю? Ты же писатель! Кто если не ты напишет о моём бате?
– О войне много написано, – попытался я возразить.
– Это не о войне, – в сердцах выпалил мой собеседник. – Я и сам знаю, о войне написано и переписано. Да и не к чему тебе о войне писать. О человеке надо написать. О простом труженике, семьянине, защитнике.
– Это можно, – неуверенно согласился я, ещё больше сомневаясь в перспективах, но не стал разочаровывать хозяина – о простых тружениках тоже написано и переписано.
– Ты подожди отказываться, – взволнованно заговорил Фёдор Игнатьевич. – Пей чай, а я буду рассказывать. О моём бате надо написать. На чём я остановился? Так вот, с первых дней, как батя оказался дома, он стал с нашим кузнецом цыганом подолгу переговариваться. Уединятся за ширмой и всё, что-то чертят и обсуждают. Потом цыган на два три дня исчезнет, а придёт, снова подолгу обсуждают. И всё потихоньку, тайком от, нас, домашних. Не помню, сколько это продолжалось, но как-то пришёл цыган довольный, светится, словно вычищенный чугунок. В руках держит два мешка набитых какими-то железяками.
Вынесли нашего батю в огород, и стал цыган вынимать из мешка всякие причудливые приспособления все обвязанные ремешками. Одно достанет и бате на культю ноги наденет и ремешками пристегнёт к пояснице. Мы с сестрой и братом смотрим, а батя встал на эти приспособления. Покачивается, но стоит. В общем, они с кузнецом придумали специальные инструменты. Ну, знаешь, лопату, сапу, грабли, что-то ещё было, топор, вилы. Целый арсенал. Он у меня до сих пор хранится. И стал наш батя в огороде работать. Мать подвяжет к культе необходимый ему инструмент и уходит на работу, а батя выползает в огород и работает. Поначалу часто падал. Еле-еле поднимется и снова давай копать. Потом приловчился и так здорово орудовал. Культи в кровь разбивал. Мать на обед прибежит, перебинтует, другой инструмент подвяжет и батя, снова в огород. Мать в слезах убегает на работу, а мы дети наблюдаем. Смешно было смотреть, как батя мается в огороде. Он позовёт кого-то из нас помочь перенести то, другое. Мы бегом помогаем и, что есть прыти в дом прячемся. Стыдно нам было. Люди посмеивались. Хоть и прятали улыбки, но мы замечали.
Весь посёлок говорил о нашем бате. Сверстники смеялись над нами и зло шутили, поначалу за глаза, а затем всё чаще и чаще в глаза. Мирная жизнь налаживалась. Человек быстро забывает горе, а к чужому – всегда глух. Мы, дети, стали зло зыркать в сторону бати. Мать часто приходила в слезах и подолгу родители за ширмой выясняли отношения. На коленях просила его не выходить на улицу в этих грозных железяках. Батя молча выслушивал, что-то тихо возражал, успокаивал мать, а утром всё сызнова. Мать подвязывала ему на культю лопату, на другие культи костыли и он выползал в огород. Мы, дети, тоже пытались не пускать его, загораживали дорогу, закрывали двери на ключ, а он вылезал в окно и всё равно полз работать. Пока были маленькие, он ругался на нас. Когда подросли, ему уже тяжелее было с нами справиться, так он приловчился и бил нас своими железными культями. Так ловко орудовал ими. Больно было!
Вся семья выслушивала от соседей всякие злые и нелепые шуточки. Больше всех доставалось матери. Над ней особо ядовито подтрунивали мужики. Мы не знали, доходили ли слухи до бати, и то, как его называют в посёлке. Но весь посёлок быстро окрестил его. У нас люди по части навешивания ярлыков мастаки!
Как-то я пришёл в школу, в тот год заканчивал десятый класс, прохожу мимо учителей и слышу мне в спину тихо говорят: «Вон идет сын того-то», и по обидной кличке батю моего называют. Мне так обидно стало, до слёз, разворачиваюсь и домой. Решил – убью. Пусть меня посадят, но спасу семью от позора. Вбегаю в родительскую комнату, а батя на полу сидит и пытается ртом завязать на культе топор, мучается страшно. Мать с утра плакала, упрашивала его не выходить на улицу и наотрез отказалась ему топор пристёгивать. Мы тоже не понимали, зачем все эти жертвы? Он дождался пока все ушли из дому и сам решил всё сделать. Понимаешь, с вечера привезли пять кубов дров, вот он и решил наколоть. Тут я вбегаю, и давай на него орать. Как сейчас помню, кричу: ты знаешь, как тебя называют? Ты знаешь? И правду матку ему в глаза, так-то! У меня не отец, а… и снова правду матку, так-то! Нас называют детьми такого-то! Ору на весь дом. Ненавижу тебя! Чтобы ты здох! А он только головой покачивает. Я наорался, трясусь весь, а он поднял на меня полные глаза слёз, смотрит таким светлым взглядом, даже слёзы искрятся и тихо так говорит: «Сынок, помоги мне завязать». Всю жизнь живу с этим взглядом перед глазами, – Фёдор Игнатьевич замолчал, и я почувствовал с какой неимоверной силищей он давил в себе рыдания.
– Я тогда схватил все его железяки, – переведя дыхание продолжил он, – побросал в мешок и на речку. Там и утопил.
Вскорости батя умер. Умер во сне. Бабы на похоронах говорили, мол повезло – не мучился. Что у нас за люди? Как не мучился? Попробуй походить в этих железяках? А он в них работал, семью кормил. Представляешь, огород вскапывал! В общем, уснул и больше не проснулся. Весь посёлок собрался проводить его. Приехали из районного военкомата солдаты. Какой-то полковник оркестр привёз. Мать достала батины награды. Стали солдатам раздавать, чтобы несли перед гробом. Не хватило солдат. Оказалось у моего бати наград уйма. Мы, дети, впервые видели столько наград. Больше чем у отца соседского Серёги, которому я позавидовал. Выстроились люди, чтобы принять награду и нести с почётом. У многих были в руках батины медали, ордена. Оказывается, мой батя был в особых списках нашего военкомата, как геройски воевавший. Идёт процессия, солдаты с винтовками. Когда гроб опускали, салютовали трижды.
Фёдор Игнатьевич умолк и уставился на меня. Я молча взирал на собеседника, не находя, что ему ответить.
– Ты не думай, – беря меня за руку, продолжил мужчина. – Мы ему гроб в полный рост сделали. Как был у него рост метр восемьдесят, так мы ему рост в рост. Я даже пиджак его потихоньку от матери, приколотил гвоздиками к доскам. Думаю, понесут, а он ссунется, ног же нет? Уже когда закопали, то люди подходили и на холм клали награды. Представляешь, вся могила была уложена наградами. Вот, какой у меня был геройский батя.
Мой собеседник надолго замолчал, погружённый в воспоминания. Я тоже не спешил нарушать тишины, потрясённый судьбой человека.
– Ну, – неожиданно обратился ко мне Фёдор Игнатьевич. – Какой я тебе подкинул материал? Напишешь?
– Как его называли? – потрясённый услышанным, пожимая плечами, поинтересовался я.
– Кого? – сразу не понял мужчина.
– Батю вашего.
– Краб.
– Ка-ак? – я пристально посмотрел на обескураженного моим вопросом собеседника.
– Краб, – одними губами проговорил Фёдор Игнатьевич, сотрясаясь от подкатывающегося нового приступа. Слёзы хлынули у него ручьями. Мужчина завалился на стол и, не скрывая чувств, разрыдался. Я не мешал ему, давая успокоиться. И самому было о чём подумать.
– Цыган ему сделал приспособления небольшие, – не поднимая головы, заговорил хозяин, – чтобы сподручнее держать равновесие. И когда батя передвигался, то опирался на все четыре культи. Как бы тебе объяснить? Представь, к одной культе руки пристёгнута сапа, к другой – скребок, чтобы с лопаты счищать налипшую землю, к ноге – лопата, а к другой – костыль. И вот всё это передвигается. Со стороны смешно было глядеть и правда, казалось, словно краб бежит.
Фёдор Игнатьевич, снова захлебнулся слёзами. Давя в себе приступ, пытался продолжить рассказ, но только потрясал кулаком и скрежетал зубами. Наконец мужчине удалось справиться.
– Ты знаешь, – неожиданно продолжил Фёдор Игнатьевич. – Если бы не батя, мы бы в голод умерли. С сорок шестого по сорок седьмой сильный голод был, а батя мой с самого утра в огороде – копает, сажает, сеет. Всё, что могло вырасти, он сажал и сеял. Каждый день обрабатывал землю. По всей округе, по всем полям носился, собирал, где что найдёт. Десять колосков найдёт, да что там десять, один колосок – так он ни одному зёрнышку не даст пропасть. Всё соберёт. Всё в дом, чтобы семью выкормить и не дать погибнуть. Сильные семьи поумерали. Мужики здоровенные не выдерживали и с голоду валились в снег, а мой батя носился с утра до поздней ночи. У нас за домом стояла тачка с навозом. Так он знаешь, что придумал? Зимой работы же нет в огороде, приспособил в погребе эту тачку и выращивал грибы. На наших грибах вся улица кормилась.
Фёдор Игнатьевич снова замолчал, потрясая уже двумя кулаками, и с силой обрушил их на стол.
– Как это понять? Вся улица кормилась, а они его – краб!
– Можно инструменты посмотреть? – я поймал себя на ощущении дикой потребности увидеть орудия труда этого человека.
Фёдор Игнатьевич, словно ждал этого. Резво подскочил и скрылся в коридоре. Послышалось глухое бряканье кованого железа об паркет. Хозяин внёс на кухню два мешка и стал выкладывать прямо на стол.
– Вот они, все до одного. Я их потом из речки достал, чтобы память о бате осталась. Вычистил. Цыган у нас был кузнец, что надо. Дело своё добре знал. Гляди, какой инструмент! Ты же знаешь, кованое железо ржа не берёт! У меня и батя был такой – настоящий русский мужик – кованный – ржа его не брала!
Комментариев нет:
Отправить комментарий